Ганнеле», где в дело вступает черная как смоль тьма, о которой никто и не подозревал. Этот процесс можно сравнить с введением в расчеты отрицательных величин – они сохраняют свой отрицательный характер в континууме всего произведения. Существующий порядок вещей справляется с ними только в том случае, если он заглатывает графику с изображением исхудавших от голода детей рабочих, воспринимая эти кричащие картины как документы, свидетельствующие о существовании того доброго сердца, которое бьется и в самых ужасных обстоятельствах, обещая тем самым, что обстоятельства не так уж и ужасны. Такому согласию с существующим порядком вещей искусство противостоит тем, что оно устраняет с помощью своего формального языка остаток жизнеутверждающих настроений, еще сохранявшихся в рамках социального реализма, – в этом и заключается социальный момент формального радикализма. Инфильтрация эстетического моралью, которую Кант искал за рамками произведений искусства, в области возвышенного, клеветнически объявляется апологетами культуры вырождением. Несмотря на все усилия, которые искусство прилагало в ходе своего развития, чтобы установить свои границы, оно никогда в полной мере не осознавало, выступая в качестве своего рода дивертисмента, всё, что напоминает о неустойчивости, шаткости этих границ, всё двойственное по своей природе, смешанное, сомнительное, – всё это провоцирует сильнейшее неприятие. Эстетический вердикт, вынесенный безобразному, опирается на верифицируемую социально-психологически склонность людей приравнивать со всем основанием безобразное к выражению страдания и предавать его поруганию, перенося на него свое отношение к страданию. Гитлеровский рейх подверг проверке и это явление, как и всю буржуазную идеологию, – чем безжалостнее пытали палачи в гестаповских подвалах свои жертвы, тем строже следили за тем, чтобы здание государства оставалось незыблемым. Инвариантные теории, исповедующие принцип неизменности художественных ценностей, склонны упрекать искусство в вырождении. Антитезисом этому понятию должно служить не что иное, как природа, гарантией которой и является то, что в глазах идеологии выглядит как вырождение. Искусству нет необходимости защищаться от упреков в вырождении; услышав их, оно отказывается утверждать прогнивший миропорядок как вечносущую, незыблемую природу. Но в результате того, что искусство обладает силой, позволяющей ей скрывать то, что противоположно ему по своей природе, нисколько не ослабляя накала своей тоски, более того, преобразуя свою тоску в силу, безобразное одухотворяется, как это пророчески заметил Георге в своем предисловии к переводу «Цветов зла». На это намекает заголовок «Spleen et ideal» [79], то же самое явление можно назвать и другим словосочетанием – «навязчивая идея», обозначив им всё, что противится формированию идеала, рассматривая всё враждебное искусству как его движущую силу, которая расширяет понятие искусства, выводя его за рамки идеала. Этому и служит безобразное в искусстве. Но что такое безобразное? Это не только то ужасное, что изображается в произведении искусства. Во всей манере поведения искусства, во всей его повадке есть, как об этом знал еще Ницше, что-то ужасное. В художественных формах ужасное становится источником творческого воображения, дающего художнику право что-то вырезать из живой плоти искусства, из живого тела языка, из звуков, из зримого жизненного опыта. И чем чище, незамутненнее форма, чем выше степень автономности произведений искусства, тем они ужаснее. Призывы к более гуманной позиции произведений искусства, к тому, чтобы они прислушивались к человеку, к людям, к своей виртуальной публике, регулярно размывают качество произведений, ослабляют закон формы. То, что искусство обрабатывает в самом широком смысле этого слова, оно подавляет, являя собой продолжающий жить в игре ритуал покорения природы. Это наследственный грех искусства; в этом же и его перманентный протест против морали, которая ужасно карает ужасное. Произведения искусства, однако, от аморфного, над которым они неизбежно творят насилие, приходят к форме, которая, будучи обособленной, всё же что-то спасает. Только в этом и заключается примиряющее начало формы. Насилие же, осуществляемое в отношении материалов, творится по образу и подобию того насилия, которое исходит из этих материалов и которое выживает в его противостоянии форме. Субъективное господство процесса формирования не осуществляется в отношении индифферентных материалов, а извлекается из них, ужас формирования, создания формы представляет собой мимесис в отношении мифа, с которым это ужасное носится. Греческий гений бессознательно придал этому аллегорическую форму – на раннедорическом рельефе из археологического музея Палермо, из Селинунта, изображен Пегас, выскакивающий из крови Медузы. Если ужасное поднимает голову в новых произведениях искусства, не искажая своей формы, это означает, что оно признает ту истину, согласно которой перед лицом преобладания реальности искусство уже не вправе априори надеяться на трансформацию ужасного в форму. Ужасное является частью критического самосознания искусства; оно отчаивается в оправданности тех притязаний на власть, которые оно выдвигает, будучи примирившимся с миром. В обнаженном виде ужасное проявляется в произведениях искусства, как только пошатнется собственное обаяние искусства. Отраженные в мифах ужасные черты красоты входят составной частью в произведения искусства, являя собой их неотразимость, ту самую неотразимость, которую некогда признавали за Афродитой-Пифо. Точно так же как сила мифа на олимпийской стадии его развития переходила от аморфного к единому, целостному, подчиняющему себе многое и многих, сохраняя разрушающее начало мифа, так и великие произведения искусства сохраняют разрушающее начало, проявляющееся в авторитете их успеха как раздробляющее форму на мельчайшие клочки, разбивающее ее. От них исходит мрачное сияние; прекрасное повелевает негативностью, которая выглядит в нем укрощенной. Даже от внешне самых нейтральных объектов, которые искусство стремилось увековечить как прекрасные, исходит – словно они страшатся за жизнь, которая покинет их в результате такого увековечения, – что-то жесткое, не поддающееся ассимиляции, отвратительное – особенно от предметов материальных. Формальная категория сопротивления, в которой, однако, нуждается произведение искусства, если оно не хочет опуститься до уровня той пустой игры, о которой говорил Гегель, вносит в произведения счастливых периодов в искусстве, как, например, эпоха импрессионизма, жестокость метода, так же как, с другой стороны, и сюжеты, легшие в основу великих творений импрессионизма, редко обладали миролюбивой натурой, а были пронизаны цивилизаторскими элементами, которые peinture [80] с восторгом стремится впитать в себя.
О понятии прекрасного
Если вообще такое происходит, скорее прекрасное зарождается в безобразном, чем наоборот. Но если бы понятие прекрасного было бы включено в некий индекс «запрещенных книг», как это делали некоторые направления в психологии с понятием души, а социологические направления с понятием общества, то эстетика не согласилась бы с этим. Определение эстетики как учения о прекрасном плодотворно в столь малой степени потому, что формальный характер понятия красоты не отвечает всему содержанию эстетического. Если бы эстетика была всего лишь строго систематическим перечислением того, что называется прекрасным, то это не давало бы никакого представления о жизни в понятии самого прекрасного. В том, на