медитативное. Лоран остановился, прислушался к себе и поймал неожиданную мысль: если я сейчас исчезну на день — здесь ничего не рухнет. Это было новое ощущение. Почти пугающее. И одновременно — правильное. Он пошёл к небольшому закутку у сарая, который они с Реми привели в порядок пару дней назад. Не погреб — ещё нет, но уже не просто угол. Пол утрамбован, стены побелены, полки грубые, но чистые. Именно здесь Лоран собирался начать то, о чём думал уже давно: сыр. Он прекрасно понимал границу между знанием и умением. В другой жизни он мог часами рассуждать о плесени, о средах, о температуре и влажности, но здесь теория без рук была пустым звуком. Сыр в этих местах делали всегда. Делали грубо, по привычке, без изысков, и чаще — для себя. Его задача была не «научить делать сыр», а изменить отношение к процессу. Показать, что вкус — это результат внимания. Человек для этого нашёлся не сразу. Лоран не стал брать первого, кто подвернулся. Он смотрел. Слушал. Сравнивал. И в итоге выбрал Матьё-старшего — дальнего родственника Пьера, сухого, невысокого мужчину лет пятидесяти, с вечно потрескавшимися руками и взглядом человека, который привык отвечать за то, что делает. Матьё делал сыр всю жизнь — простой, плотный, иногда удачный, иногда нет. Но главное: он не обижался на замечания и не считал себя самым умным. — Ты хочешь, чтобы я делал не так, как всегда, — сказал Матьё в первый же день, когда Лоран пригласил его посмотреть на «закуток». — Я хочу, чтобы ты делал осознанно, — ответил Лоран. — Не быстрее. Не больше. А внимательнее. Матьё хмыкнул. — Внимание денег не даёт. — Даёт вкус, — спокойно сказал Лоран. — А вкус даёт деньги. Это был разговор, который Матьё понял. Они начали с простого. Козий сыр — мягкий, свежий, без выдержки. Лоран не лез в руки, он стоял рядом, смотрел, нюхал, задавал вопросы. Заставлял Матьё не торопиться, проверять температуру пальцем, а не «на глаз», закрывать сыр не тряпкой с кухни, а отдельной чистой тканью. Матьё сначала ворчал, потом замолчал, потом втянулся. Когда он впервые попробовал результат — аккуратный, нежный, без горечи — он не сказал ничего. Просто кивнул. А это значило больше слов. — Дальше будут специи, — сказал Лоран позже. — Но не сразу. Сначала ты должен почувствовать молоко. Оно каждый день разное. — Я знаю, — буркнул Матьё. — Ты знаешь привычку, — мягко ответил Лоран. — Я хочу, чтобы ты узнал разницу. Сыр стал частью фона. Не событием, не чудом, а работой. Лоран сознательно не делал из этого «центра». Он заходил, смотрел, пробовал, поправлял — и уходил. Человек учился, процесс жил. Параллельно шла другая жизнь. Подростки приходили на рассвете — не всегда вовремя, не всегда с одинаковым рвением, но приходили. Лоран водил их в лес не каждый день. Он учил их ждать. Показывал, как выглядит земля под ногами, где растёт мох гуще, где трава странно выгорает пятнами. Он говорил мало. Заставлял смотреть. Белый трюфель они нашли не сразу. И когда нашли — Лоран первым делом сказал не «ура», а «тише». Он объяснил им цену не в монетах, а в последствиях. Запах, который могут учуять не те. Жадность, которая разрушает грибницу. Страх, который делает людей глупыми. Подростки слушали — не потому что он был грозным, а потому что говорил как взрослый, который знает, о чём говорит, и не обещает сказок. Анна видела изменения раньше других. Не в цифрах, не в поставках — в том, как Лоран стал заходить в таверну. Он больше не оглядывался. Не считал взгляды. Он садился, заказывал еду, обсуждал дела коротко и по существу. Иногда приносил что-то новое: сыр с тонким ароматом тмина, мягкий, почти сливочный; соус с чуть изменённым балансом специй. Анна пробовала, прищуривалась, думала. Иногда спорила. Иногда соглашалась. Между ними постепенно выстраивалось то, что не называли словами: рабочее доверие. Клер к этому времени уже воспринимала его как часть мира. Она перестала смотреть на него снизу вверх с восторгом, и это было хорошим знаком. Она могла подойти, дёрнуть за рукав, задать глупый вопрос, а потом убежать. Иногда Лоран ловил себя на том, что объясняет ей вещи так же, как когда-то объяснял своим детям и внукам: не упрощая, но и не давя. Анна это замечала. Молчала. Но смотрела иначе. Письмо от сестры пришло неожиданно. Не торжественное, не драматичное — обычное, живое. Она писала, что слышала странные слухи: будто он «осел», будто у него появились дела, будто он стал другим. Писала, что будет проездом и хочет заехать. И что приедет не одна — с детьми. Лоран долго держал письмо в руках, прежде чем сложить. Сестра была человеком из прошлой жизни — и одновременно из этой. Она знала его слишком хорошо, чтобы обмануться внешним. И достаточно хорошо была встроена в другой круг, чтобы её взгляд имел значение. Он не боялся её приезда. Но понимал: это будет проверка. Он не стал готовиться показательно. Не стал приказывать, не стал суетиться. Просто дал дому жить. Мать шила — не спеша, аккуратно. Жанна ворчала, но следила за чистотой. Реми доделывал мелочи. Матьё занимался сыром. Подростки работали. Всё было не идеально — но честно. Вечером, сидя у очага, Лоран вдруг поймал себя на том, что не вспоминает XXI век с болью. Он вспоминал вкус — сыр блю, кофе, пасту с трюфелями — но не как утрату. А как опыт. Как знание, которое теперь работает здесь. И в этом было что-то почти примиряющее. Он не знал, сколько продлится эта жизнь. Не знал, проснётся ли однажды в другом времени или нет. Но впервые за всё это время он был уверен в одном: если это и сон, то тот, в котором он живёт по-настоящему.
К утру письмо сестры лежало у него в кармане, будто камень, который тянет ткань вниз. Лоран не боялся её — он боялся того, что она увидит слишком много. Не секретов, нет. Секреты он давно спрятал внутрь, туда, где их не вытянуть простыми вопросами. Он боялся другого: что сестра окажется зеркалом, в котором он увидит, насколько изменился — и насколько ещё остался прежним.
Мать, заметив письмо, не спросила. Она только бросила быстрый взгляд — такой, каким женщины смотрят на войну: молча, но в точку. — Кто? — всё же выдохнула