лес и тому подобное. А что может быть подобно лесу? Да ничего! Ничего! Лежу в каком-то раздвижном гробу (томограф?), и лес – это последнее, о чем здесь думается. А меня не только думать о лесе просят, но потом по свежим следам еще и рассказать – что именно думала. За такое дело, прямо скажу, не всякий возьмется – подумай, да еще потом в деталях и опиши. А им, значит, нужно сличить то, что расшифровала машина, с тем, что излагаю я. Спасает лишь то, что я человек дисциплинированный и всегда подходила к делу ответственно. Подходила и подхожу. Рано еще говорить обо мне в прошедшем времени. Хотя состояние мое к этому, конечно, располагает. Так и не поняла, зачем им это нужно, но, в сущности, они правы: если уж с кем и говорить о лесе, то именно со мной. Здесь, на юге, леса субтропические – пышные, но какие-то бездушные. Ненастоящие, что ли. К примеру, хлеб – он настоящий, а пирожные – нет. Так, баловство. Вот здешний лес – он как пирожное. И если мне говорят: лес, то я представляю себе леса под Петербургом, откуда я родом. Огромные корабельные сосны, прямые как мачта: растут, можно сказать, мачты. А еще там много елей. Зимой держат на растопыренных лапах снег. Рукой коснешься – снежный душ. Хотела бы сейчас постоять под таким, но понятно, что уже не получится. Как Березина, с особым вниманием отношусь к березам. Если мне не изменяет память, их на Финском заливе не так уж много. Береза – что-то вроде моего тотемного дерева. Всегда хотела быть такой же стройной и такой же нежной. Нежности у меня было в избытке, а вот со стройностью как-то не очень получалось, так что я, бывало, просила березу в этом пункте мне помочь. Стояла, прижавшись лбом к березовому стволу, набиралась стройности. Так и не набралась. В большом количестве росли еще какие-то малоинтересные деревья – настолько невыразительные, что даже не имели названия. Во время грозы они валились первыми. Росли очень быстро, но, упав на землю, так же быстро сгнивали. Чтобы назвать их как-то, скажу, что это осины – только потому, что не знаю точно, как осины выглядят. Земля была усыпана их ветками. Они беззвучно распадались под ногой и погружались в прошлогоднюю листву. Под листвой – сырость. В сырости – разные существа, бледные, нежизнеспособные. Я не любила их и почти никогда не откапывала, но всегда помнила, что под сырой листвой – они. Они… Странно я все-таки была устроена: за радостью всегда ждала беды, за красотой – мерзости, и ничего не могла с собой поделать. В сказочном этом лесу нет-нет, да и задумывалась об отталкивающей подлиственной жизни у меня под ногами. И всё же… Всё же там, на Заливе, было так хорошо, что даже те, кто под листьями, мне почти не портили праздника. А еще – корни сосен на берегу. Цепляются за песок. Так старики цепляются за жизнь. Их пальцы – такие же скрюченные, и попытки зацепиться такие же безуспешные. Ничего у тебя, милая моя, не получится, говорю себе самой, улетишь с первым же ветром, так что ослабь хватку. Справедливости ради: я ведь не очень-то и цепляюсь… Да, валуны! Огромные гранитные валуны, чьей-то гигантской рукой разбросанные по берегу и в лесу. Небрежно разбросанные, но – до чего точно! Не могли же они, думала я, сами выбирать себе место. Мне казалось, что несколько раз я видела эту гигантскую руку. Может, и не казалось. Потому что это была рука Бога. Из материалов дела. С. П. Мерцалов, 67 лет. (текст загружен Иван Иванычу) Лес – это умягчение пути. Летняя мягкость – мох, зимняя – снег. Она позволяет коленопреклоненно молиться – недаром старцы любили дебри. Стой себе на коленях сколь угодно долго. Если не молишься – наблюдай течение скрытой от тебя жизни. Уменьшайся в размерах, стань вровень со всяким здесь ползущим, как это бывает в детских книгах. «В стране дремучих трав» – была у меня такая книга. Как же его звали-то? Иван Гермогенович? Думчев? Имена оторвались от героев и пребывают в автономном плавании. Муравьи по сосне ручейком – там, у корней дерева, муравейник с тысячей темных коридоров. В детстве я видел, как муравьи затаскивали туда мелких насекомых, и панически боялся, что стоит мне уменьшиться в размерах, как трудолюбивые эти идиоты затащат в муравейник и меня – с последующим уничтожением и переработкой. Муравейник для меня – это модель всего советского, усредненного, коллективного. Всегда видеть свою мысль жалкой частью общей мысли и никогда не радоваться собственной мысли во всей ее полноте. И ведь им миллионы лет! Они старше животных, старше людей, которые те еще животные… Читал, что муравьи так долговечны, потому что сумели хорошо приспособиться как вид. А я так думаю, что – из-за своей посредственности, ну да, и приспособленчества. До чего они мелкие – во всех смыслах – и до чего убогие! Очень точный их образ дал Крылов. Не сказать, что стрекоза там во всём права или что она вызывает симпатию, но муравей – тип запредельный. Как он, значит, это формулирует? Ты всё пела… Ага, вспомнил! «Ты всё пела? Это дело. Так поди же попляши»! Да, приблизительно так… Конченый мерзавец. Замечу, что я не люблю леса, и не в последнюю очередь – за обилие этих самых колхозов-муравейников. И вообще – дикости не люблю. При этом с детства ценю книгу «Маугли», открывающую человеческое в зверях, в то время как многие сейчас воспевают в человеке звериное. Но лес, повторяю, не люблю, потому что он для меня прежде всего – символ дикости. Он содержит всё, что противоположно цивилизации, и если есть в нем что-то хорошее, то это возможность остаться одному. 16 июня, 23:30
Прочитавсвидетельство, Чистов неожиданно почувствовал голод. Едва он успел залить кипятком любимый доширак, как в дверь позвонили. Майор посмотрел в глазок: у дверей стояла Тоня. Впуская ее, Чистов разглядел то, чего в глазок видно не было: разбитая губа. Пользуясь дедуктивным методом, я позже пришел к выводу, что в ту ночь она могла позволить себе всё, кроме поцелуев.
– Ты? Что с тобой?
Вместо ответа Тоня бросилась ему на шею. Он чувствовал мокрую щекотку ее ресниц.
– Этот урод м-меня избил.
– Гущин?
Тоня задумчиво кивнула, потому что кто же это мог быть еще?
– Н-нажрался, избил и изнасиловал, –