как его тело уходит в чёрную воду, медленно, без сопротивления, будто океан принимал его, как принимает что-то своё, давно ожидаемое. Она пронесла этот образ через тяжёлую работу, через зиму с лихорадкой, через предложение Краузе, через каждый вечер, когда разговаривала с портретом на стене. И теперь — теперь этот образ должен был отступить перед чем-то другим, перед живым человеком, который, если письма не врали, должен был войти через минуту в эту самую дверь. Она не знала, как к этому отнестись. Радость, которую она чувствовала, читая его записки, — была настоящей, она это знала. Но рядом с радостью жил страх, не менее настоящий: страх, что вся та жизнь, которую она выстроила своими руками — тяжело, по кирпичику, начиная с нуля, — окажется зданием, построенным на песке. Что человек, который войдёт сейчас в эту дверь, не будет тем Джеком, которого она помнила, а она сама — не будет той Розой, которую он искал. Два с половиной года — это не просто цифра. Это годы, которые изменили её до основания, и она не знала, готова ли позволить кому-то — даже ему — увидеть, насколько сильно произошли эти изменения. Она посмотрела на часы над прилавком. Без четырёх минут одиннадцать. Дверь открылась. Звякнул колокольчик. Холодный воздух ворвался в тёплое помещение кофейни вместе с вошедшим. Он вошёл и остановился у порога, снял с головы свою серую кепку и стряхнув с неё снег, рефлекторно пригладил на голове волосы. Это был Джек Доусон и это простое движение его руки по волосам, сказало Розе о нём больше тысячи слов. Он не сразу узнал её, его взгляд скользнул по помещению, на секунду задержался на ней, потом пробежал дальше и снова вернулся к ней, потому что в это время в кофейне были заняты только два столбика: за одним сидели две пожилые дамы, что-то обсуждая за чашкой кофе, а за другим возле окна сидела молодая девушка какая пристально смотрела в его сторону. И тут он узнал ЕЁ… То, что случилось дальше, длилось, наверное, не больше десяти секунд. Но эти десять секунд растянулись для них обоих в нечто, не имеющее ничего общего с обычным временем. Звук кофемолки за прилавком, шипение пара, разговор двух старушек за соседним столиком, грохот проезжающего за окном экипажа — всё это не исчезло физически, но перестало существовать для Розы и для Джека так же, как перестаёт существовать то, чего человек не видит и не слышит. Он стоял, она сидя за столиком, он у двери, она возле окна — и смотрели друг на друга через всю длину маленького зала, между ними была не кофейня, не пять шагов натёртого деревянного пола, а целая пропасть в два с половиной года, наполненная ледяной водой, чёрным небом, и всем тем, через что пришлось пройти каждому из них. Роза смотрела на него и видела не призрака, не выдумку, не подделку, придуманную каким-то изощрённым умом, — она видела человека, который постарел больше, чем должен был постареть за два с половиной года. В его лице была та особая усталость, которая приходит не от возраста, а от того, что человек видел то, что не должен был видеть, и пережил то, что не должен был переживать. Кожа на скулах туго обтягивала кости. Глаза — те самые синие глаза, которые она помнила, — стали глубже, темнее, словно за ними скрывалось что-то, чего не было раньше. Джек смотрел на неё и видел не ту девушку какая запечатлелась в памяти — рыжеволосую, в дорогом платье, с руками, не знающими физического труда. Сейчас он видел женщину, худую — слишком худую, — с тем особым взглядом, который появляется у людей, прошедших через голод и холод и научившихся не показывать этого никому. Её волосы, отросшие за эти годы, были собраны в простой узел, без украшений, без шпилек с драгоценными камнями. Пальцы рук лежали на краю стола — тонкие, с мозолями на подушечках и едва заметным шрамом на тыльной стороне левой кисти, происхождение которого он не знал и о котором мог только догадываться.— Всё это он увидел в одно мгновение, взглядом художника какой подмечает все детали для своих рисунков. Слова, которые он готовил — целыми ночами, лёжа на узкой кровати в своей комнате, представляя себе эту встречу с объятиями, поцелуями, потоком слов, которые наконец-то можно будет произнести вслух после двух с половиной лет молчания, — всё это казалось теперь ему слишком пафосным и театральным. Роза первой поднялась — медленно, опираясь рукой о край столика. Подошла к нему — те несколько шагов, что разделяли их, она прошла так, будто шла по тонкому льду, не зная, выдержит ли он. Остановилась на расстоянии вытянутой руки. Они стояли так ещё несколько секунд. Потом она подняла руку. Не быстро, не порывисто — медленно, с осторожностью человека, прикасающегося к чему-то, в реальность чего он до конца не верит. Кончики её пальцев коснулись его щеки — там, где кожа была обветренной, где под скулой залегла лёгкая впадина, которой не было прежде. Она провела пальцами вдоль линии челюсти, потом — к уху, где, она заметила теперь, кожа была другого оттенка, чуть розоватой, неровной — след давнего обморожения. Это не было знаком внимания с её стороны. Это было было скорее исследованием — почти медицинским по своей сосредоточенности, — попыткой убедиться через осязание в том, в чём не могли убедить ни глаза, ни память, ни письма. Настоящая ли это кожа. Настоящее ли это тепло под ней. Настоящий ли он, наконец, или это снова один из тех снов, в которых она видела его живым, а потом просыпалась с тем особым, тошнотворным разочарованием, которое не отпускало её до самого вечера. Кожа была тёплой. Под пальцами ощущалось слабое подрагивание мышцы — он сдерживал что-то, может быть, дрожь, может быть, желание сказать что-то и неспособность найти слова. Это было реально. Роза опустила руку.
— Это правда ты, — сказала она. Голос вышел тихим, почти безжизненным от потрясения, без того восторга, который, наверное, должен был бы прозвучать в такой момент, но вместо этого — с какой-то странной, почти болезненной констатацией факта.
— Это правда я, — сказал Джек. Голос у него тоже сорвался — не от слабости, а от того напряжения, которое держало его горло уже несколько секунд. Они сели за столик — друг напротив друга, у