госпожа Густавсон, не решился возобновить долгие прогулки. Он боялся новой встречи с этой удивительной — сверхотчетливой, озаренной радостью — реальностью, которая была побочным продуктом происходящего в нем распада. Несколько раз он ездил на наемном автомобиле к Мартину, в Мьёвад. В первый раз это произошло, потому что он хотел погасить оставшийся неоплаченным счет. В другие разы он обосновывал такие поездки своим правом доставить себе последние доступные удовольствия. Он не чувствовал себя больным; но сознавал, что израсходован, что его плоть стала старой и для многого непригодной. Как правило, в теплые летние дни он бродил по пляжу, рассматривал скопления людей, наслаждающихся морем и солнцем. — Его что-то беспокоило, когда он видел столь очевидно умножившуюся человеческую плоть, которая в результате увеличения своей численности не улучшилась, никогда не улучшится. Он не оспаривал права и преимущества молодежи. Он, старая горилла, даже пытался открыть законы красоты. Случалось, что он часами представлял себе совершенные пропорции[?], которые в духе своем превращал в статуи. Но некая магическая сила вновь и вновь принуждала его подменять абстрактные лица статуй образами Николая и Асгера. Они казались его внутреннему оку прекрасными. Думал он и об Эгиле, которому хранил непоколебимую верность, как пес — хозяину. О Гемме он тоже думал. Он говорил себе: «Она меня больше не привлекает. Я ее больше не люблю — хотя я ни разу в жизни не испытывал <боль-шей> радости, чем когда открыл ее для себя в пору ее ранней юности. Ни одна девушка из миллионов не увлекла бы меня так безгранично далеко, не исчерпала бы меня так, как она. Она была великолепна, как ничто другое. Но она оставалась чужой мне; мой дух не мог подступиться к ней. Она — прекраснейший образ, запечатленный в моей плоти. — Теперь же я ее почитаю, хотя и не знаю по-настоящему. Я почитаю ее, потому что вижу, как в ней действует некая нераскрытая сила. Я почитаю ту тайну, что Гемма стала матерью Николая и Асгера. В ней есть какой-то материал, многообразный, с большой амплитудой возможностей, — арсенал гормонов — как сказал бы Фроде: материал, которого хватит, чтобы населить эту землю всеми вариациями человеческой души. В результате первых двух беременностей Гемма выбрасывает из себя оба устрашающих полюса — этих красавцев-антагонистов — одержимых разными страстями; эту пару непохожих друг на друга опорных столбов, которые несут на себе крышу любви — любви неправильно понятой — наказуемой. — Я почитаю Гемму, почитаю, я ею восхищаюсь — но, вероятно, и страдаю из-за нее, уже давно. Я благодарен судьбе за то, что Гемма никогда не беременела от меня». О собственных детях он тоже вспоминал, чаще всего — о Фроде. Попытки этого сына раздвинуть границы познания — посредством науки, посредством неустрашимого наблюдения — захватывали его все больше. Все то, что Хавьер Фалтин в поздние годы жизни думал и чувствовал, корректировалось книгами его сына. Сфера, в границах которой Фалтин мог выносить суждения, расширилась. Все, о чем он когда-то, как ему казалось[?], интуитивно догадывался, теперь находило подтверждение: было доказано, по крайней мере, применительно к одной области тварного мира. — Боль, претерпеваемая беззащитными существами, с незапамятных пор исключала для Фалтина возможность веры в персонального бога. И вот теперь Фроде — поначалу только в разрозненных статьях, описывая этап за этапом, позже обобщая свои исследования в более крупных фрагментах, — сумел объяснить судьбу, натуру, грезы, поведение, критические трансформации человеческого индивида, его облик, рост волос, особые формы телесной конституции: как результат, вероятно не поддающийся корректировке (разве что в отдаленном будущем — удастся его скорректировать, посредством изменения души — во всяком случае, не силой свободной воли), — как результат взаимодействия тончайших биологически активных субстанций, вновь и вновь, в неравных пропорциях, смешивающихся. Да, Фроде колдовал в лаборатории[?]: гормоны — катализаторы[?] — они пробуждали жизнь и убивали ее, приносили забвение и возбуждали ярость, натравливали одних мужчин на других и опускали уровень чувственности ниже, чем это достижимо путем кастрации. Пробуждения от всякого рода инертности тоже можно было добиться таким путем. Естественная тонзура[?], свойственная некоторым мужчинам, снова зарастала волосами. — Правда, что бы ни было достигнуто по ходу эксперимента, это сохраняло характер случайного, не просчитываемого — с уверенностью — наперед, вновь и вновь возвращающегося к исходному состоянию, не подлежащего растяжению во времени. Каждое изменение души, осуществленное искусственным путем, несло на себе все признаки пережитого шока, застающей врасплох неожиданности. Фроде признал это, когда однажды попытался подвести итог своим изысканиям, своим взглядам; признавал, с тревогой, и в печатных работах, которые все чаще принимали фрагментарный вид, а иногда даже содержали обусловленные раздражением пропуски — свидетельства внутреннего сопротивления автора, возникавшего у него ощущения безнадежности. Он умел колдовать, но не владел искусством колдовства в совершенстве. — Однако вина обвиняемых благодаря его исследованиям все больше таяла. Ведь никто не сотворил себя сам; никто не имеет такой свободы, чтобы развертываться за пределами данных ему условий существования; никто не обладает импульсом к волеизъявлению, не соответствующему его силам. — Как умирающий отдаляется от живущих и с равнодушием, чуть ли не со скукой отворачивается от них, потому что должен смириться со своей участью, так же происходит и с человеком, наполненным еще почти не початой жизнью, который совершает ошибочный шаг своего первого выбора: потому что он вынужден продвигаться вперед в этом своем времени и никогда не получит это время снова, хотя бы только во второй раз. — Творец, будто бы сотворивший мир, в представлении Фалтина еще больше измельчал и поблек: казался теперь еще более лишенным характерных свойств и несравнимым с человеческим сердцем.
Письмо от Фроде, можно сказать, застигло его отца врасплох. Письмо почти без вступительных слов, без всякого объяснения, почему Фроде вообще это пишет. «Я просто перенесу на бумагу все то, что знаю: то, что я здесь делаю, что переживаю сам; что переживают, как я вижу, другие. Я чувствую себя совершенно не приспособленным к какому бы то ни было порядку. Сократ и Софокл, наши батраки и этот табунок подростков, которых я держу при себе, моя секретарша и несколько лысых сотрудников при нашей холодильной установке — я всё смешиваю воедино. Я отдаю себе отчет, что должен рассматривать проблему изменяемости души в очень узком ракурсе и всегда лишь теоретически, в лучшем случае — проверяя результаты на единичных индивидах. Я сейчас ищу гения в возрасте 50 лет и другого, адекватного ему, гения 13 лет, чтобы сделать их объектами моих опытов. — Эти поиски, которые и в самом деле так